Пятница, 29.03.2024, 15:11
Hermann Kant
Главная | Регистрация | Вход Приветствую Вас Гость | RSS
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

 

"Kormoran" Hermann Kant,

Aufbau Taschenbuch Verlag, Berlin 1997

Перевод  2009

 

Осенью 1989 года моя мать охватила ход истории, положение дел в литературе и то, чем занимались её сыновья, одним предложением: «Уж лучше б вы писали о животных!» – Я  попытался, но нашёл только героя романа с птичьей фамилией и не сумел продвинуться дальше. Речь идёт о птице, которая согласно описанию Брема недружелюбна и коварна, и склонна дразнить окружающих. И о романе, который рассказывает о всяческой жизни и разнообразных проявлениях смерти. – Когда Литературный Квартет обсуждал мою книгу «Заключительные титры», о его сочинителе были сказаны слова: «Я боюсь этого человека. Он опасен и сегодня. Нельзя терять бдительности!» – Чтобы  доказать, что в действительности я очень милый и робкий, я написал свой роман «Корморан», да, и для этого тоже.

Герман Кант.

 

*

И как бы в подтверждение этих слов соседка прокричала со своего наблюдательного поста: «А теперь приближается что-то пёстрое, господин доктор!»

Пока господин доктор не успел отреагировать на этот призывный клич, фрау доктор осторожно подтолкнула его к господину профессору: «Убирайтесь, наконец! Пёстрое – это не срочно, пёстрое подождёт».

Неохотно, но послушно Корморан допустил, чтобы ему помешали взглянуть на нового посетителя, и когда Феликс Хассель спустился по лестнице, не вынимая рук из карманов, он последовал за ним в такой же позе и сумел по дороге к стулу и табурету под солнечным парусом ни разу не оглянуться.

На сцену у террасы вышла Геррелинд Бауманова, всемирно ценимая документалистка, прославляемая специальной прессой как живая камера, и не особо ценимая коллегами в качестве живого громкоговорителя; в верхних эшелонах высоко оценённая за её фильмы и награждаемая косыми взглядами за её запросы; автор магнитофонного опроса: Кто не выносит искусства – как он собирается жить вообще? – инициатор всенародного кино-движения: Вот как это выглядит! – пользующаяся дурной славой как наверху, так и внизу, потому что многое она видела иначе, чем верх и низ, и говорила об этом, и показывала это.

Геррелинд Бауманова, действительно пестро одетая, ярко и пышно, остановилась перед ветхой террасой, держа руки перед глазами и измеряя перспективу, как это знакомо каждому, кто видел режиссёров за работой. Она повернулась вокруг своей оси, охватила камерой дом и сад, взлетела вверх по лестнице, обняла всех, до кого смогла дотянуться, и скорее прорыдала, чем проговорила: «И это они хотят отнять у вас? Это душевное место? Этот…»

Она остановилась сразу, как только Энне подняла чашку и спросила: «Геррелинд, чаю?» – Она немедленно ответила: «Да, пожалуйста!» – Потом дала этому душевному месту ещё одно имя, которое звучало как сад света на тёмной земле, и собралась продолжить. – «Эта …»

Она снова остановилась, когда Энне подняла чашку и спросила: «Молоко, сахар, лимон?» – и снова ответила быстро: «Молока, пожалуйста!» – Потом  окрестила душевное место Solitude, местом уединения немецкой духовности, и задала трепетный вопрос: «И эта Аркадия должна стать добычей оккупантов?» – Отпила глоточек чаю и соорудила из своего следующего предложения одно единственное и неожиданно трезвое слово: «Увасестьтолковыйадвокат?»

«Самый толковый, Геррелинд, – ответила Энне. – Он настолько толковый, что вообще не берётся за квартирные дела. А мы оказались настолько толковыми, что решили не обсуждать сегодня квартиры и адвокатов. Также никто не должен форсировать тему сердца, если ты понимаешь, что я имею в виду».

Она посмотрела в сад, и впервые за этот день, и только на краткий миг по её лицу промелькнула тень боли и печали. И будто нужно было срочно развеять подозрение, что она способна на такие чувства, подняла двумя пальцами один из смелых рукавов Геррелинд и сказала с восхищением: «Какой кураж! Что это, постмодернизм или просто широта и разнообразие?»

«Обилие складок и большие деньги, прежде всего, – вставил Хенклер, который давно ждал этой возможности. – Исходя  из стандартов Ильзе: это перевоплощённая тысячемарковая купюра. И где ты раздобыла этот камуфляж, Герри? Это очень хитро! Кто бы мог предполагать встретить в этом наряде цвета праздничных флажков, да что там говорить, в этом тестовом платье для продукции Kodacolor – документалистку Геррелинд Бауманову? Особу, у которой, наверное, есть причины не особо бросаться в глаза».

Ответ прозвучал резко, почти патетически: «Это нужно тебе, Хенклер! – Нет, Энне, всё иначе. Я не маскируюсь, я принимаю вызов! Я кричу: ‘Смотрите сюда, это я. После стольких лет вынужденной простоты я показываю масть’».

Ильзе казалась не на шутку удивлённой: «Это к кому относится? Если к нам, то это лишнее, а что касается твоих оккупантов, которых я не стала бы так называть, то их ты не впечатлишь. Они просто ничего не заметят».

– Значит они, кроме всего прочего, ещё и слепы.

– Ничего подобного. Они просто привыкли, что кто-то, кто может себе это позволить, ходит в таком виде. Да, если бы они знали, что ты восточная – и так одета! Но так как они тебя не знают – не строй иллюзий, они тебя не знают, – они думают, что ты просто приехала из Крефельда.

– Не трогай Крефельд! – прорычал Хенклер – но Бауманова не слушала. Она достала из своей сумки, которая не уступала в обширности её наряду, манускрипт, который не поместился бы в обычный портфель. Она разделила его на части, пользуясь метками, и раздала. Энне получила стопку, Ильзе также, супруги Шлуциак должны были довольствоваться одной, Херберт Хенклер получил свою долю после некоторого колебания, господин Ауфдерштель ничего не получил, фрау Бирхель, скрывшаяся за Франкфуртер Альгемайне, была оставлена без внимания.

Отчасти демонстрируя, отчасти приводя доводы, Геррелинд Бауманова указала на стопки исписанной бумаги: «Это должно впечатлять.  Вас и тех, кто чужой для этой страны. Хотела бы я посмотреть на того, на кого это не произведёт впечатления. Прочитайте, а потом обменяйтесь друг с другом». Она ещё раз погрузила руку в свой мешок и достала пакетик величиной с ладонь. Она развернула его веером, посмотрела на дверь веранды и спросила: «И вообще, где  Пауль? У кастрюли, у телефона? Если ты ответишь, что за компьютером, я тоже не удивлюсь».

Защиту свояка взяла не себя Ильзе, она избрала для этого трагический тон: «Он разговаривает с врачом. Возникла ситуация».

Не успела сестра перейти к описанию этой ситуации, как Энне обратилась к Геррелинд: «Не беспокойся, он ещё успеет поцеловать тебя в ушки!»

– Если он её узнает, – пробормотал Хенклер.

– Её ушки? – спросила Ильзе .

– Просто чудо, что за такими важными вещами она ещё вспомнила о дне рождения Пауля-Мартина, – сказала Грит Шлуциак мужу, не сводя глаз с бумаг, которые должна была читать вместе с ним.

– Она документалистка, – сказал бывший заместитель бывшего министра культуры,– ты  бы посмотрела на творческих.

Херберт Хенклер направил квадратный кончик пальца на маленькую стопку бумаги: «Это снова фривольная колода карт, Геррелинд?»

– Фривольная? Это ещё мягко сказано. От фривольного до непристойного. То, что я принесла и собираюсь передать Паулю, – картотека к запланированному, прежде запланированному, фильму о Пауле-Мартине Корморане. То есть, это труп картотеки, потому что проект умер естественной смертью.

– И чего только не тащат сюда люди, – сказал Хенклер – манускрипт фильма, который не снят; картотеку без самого проекта; протокол выговора, который не был сделан; пропагандистский фолиант во славу капитализма; телефон, который кричит на всю округу о том, как мало у кого-то шансов – я бы не удивился, если бы профессор предъявил рентгеновский снимок, на котором вообще не было бы видно сердца Пауля.

Очередная порция неприязни со стороны Грит Шлуциак: «А твоя контора ничего не хочет подарить твоему свояку?»

– Что касается моей конторы, то для меня она больше не существует, а что касается моего свояка, мне он там не встречался. Мне не встречался.

Вопрос Шлуциака прозвучал крайне недоверчиво: «Ты хочешь сказать, что там не было его акта?»

– Я хочу сказать, что яйцеголовые были вне моей компетенции, – ответил подполковник в отставке Херберт Хенклер и ощупал свой угловатый череп.

– Знаем, знаем, – сказала Ильзе негодующе, – ты  курировал только ведущего спортсмена-водника.

Геррелинд Бауманова не любила попадать в ситуации, когда она оказывалась не в курсе, поэтому она повернула разговор в другое русло: «Как бы там ни было, Эннекен, я подумала также о тебе, когда я решила принести картотеку. Здесь собрана вся информация о нём, тебе может понадобиться в случае, ну ты знаешь, в печальном случае, тебе не придётся лезть в шкаф с бельём, когда сотрудники службы для печальных случаев спросят тебя о размере рубашки. – Или ты поручишь это дело твоей задушевной подруге Рут?»

Энне ответила холодно и зло: «Да, задушевная подруга Геррелинд, я поручу это дело, ну ты понимаешь, специалистке Рут. Но вначале я заставлю Феликса и всех врачей на свете попробовать сделать всё, что в их силах. И если станет известно, что где-то за испанским Эбром сидит шаман, который знает, как заставить стучать и дальше запоротую стучалку из Огайо, я в зубах притащу этого парня, через все горы».

– Этого не потребуется, – сказал администратор Ауфдерштель, – но никто его не понял, поэтому и не обратил внимания. 

Все были, тем не менее, смущены. Прежде всего, Херберт Хенклер, но у него было для этого и больше оснований, чем у остальных. Иных, чем у остальных. И Шлуциак был смущён, и у него было много причин. Совсем других, чем у других. И Грит, и Ильзе были смущены. Даже режиссёр Бауманова была смущена. Но она, будучи режиссёром, попробовала другую сцену, другую тему, чтобы оживить попавшее в тупик действие. Лучше всего для этого подходил тот эпизод, где произошёл срыв, именно там следовало начать всё сначала.

Она вновь развернула веером карточки и заверила: «Для этого фильма больше не нашлось применения, поэтому и денег; те, от кого это зависит, утверждают со всей серьёзностью, что эта задумка умерла как тема, морально устарела, полный финиш, The End. Но я была просто переполнена идеями. Они записаны здесь, на карточках, пусть их почитает хотя бы Пауль. Одну я уже реализовала с его согласия и с его помощью».

Она снова нырнула в изысканный мешок для лошадиных кормов, достала кассету и положила её на карточки.

Ильзе решила также показать, что она больше ничуть не смущена: «Подумать только, такие масштабные идеи и такие маленькие вещички!»

Геррелинд Бауманова нисколько не обиделась и только сказала: «Типичная журналистка: никакого представления, но всегда готовое мнение. – Поскольку из этого плана ничего не вышло – морально устарел, смех, да и только, что знают эти люди о морали – раз из этого ничего не вышло, я могу теперь рассказать: я хотела сделать акустическим фоном этого фильма, от начальных до завершающих титров, запись ударов сердца Пауля-Мартина Корморана, тот неповторимый sound, который образуется при симбиозе природы и техники, поддерживающих жизнь. Приводящий в замешательство стук в качестве художественного приёма, движущей силы[1] фильма. Характерный звук столетия. Сердце выбивает морзянкой Дора[2]: да да-да, да да-да. Не V как Victory, а D как Defeat. Не да-да-да, что значит победа, а да да-да, поражение. Не Людвиг Ван, а Бредемайер: да да-да, да да-да…» 

Соседка Бирхель пожертвовала газетой в пользу других культурных ценностей и объявила теперь со знанием дела: «Со свиными ушами из этого ничего бы не получилось!»

И Херберт Хенклер показал, как быстро можно при желании оставить позади всякое смущение. Он вставил указательные пальцы в свои немалых размеров уши, и заскрипел с глуповатым видом: «А Бетховена зато можно было бы так починить».

Администратор Ауфдерштель снова проявил признаки жизни. Он подал реплику с таким чувством, что стало ясно, как он страдал от разговора, который ему приходилось слушать. «Думаю, – сказал он быстро и громко, – следует определить границы допустимого. Вижу проблемы морального отторжения. Опасаюсь значительных конфликтов».

«Моральное отторжение», это звучало для ушей Баумановой очень подозрительно, напоминало моральное устаревание, а то, что её манускрипты лежали нетронутыми среди праздничной посуды, настраивало её на воинственный лад. Она зашипела на маленького управленца: «Отторжение! У Вас, может быть, от языка что-нибудь отвалилось? Думаю, вижу, опасаюсь! – Почему Вы говорите обрывками, как в казарме?»

Ауфдерштель был потрясён: «Прошу прощения бесконечно. Это недавняя привычка. Экономия средств. Снижение расходов на управление. Телефон. Расплата за чувство такта. Простите, я сделаю всё возможное для предотвращения в будущем употребления казарменных выражений».

В квадратных глубинах Херберта Хенклера сформировалась идея, которая так и рвалась из него наружу: «Что касается донорских органов, Ильзе – итак, если у меня что-нибудь откажет, не обязательно сердце или уши, тогда было бы очень мило, ты стоишь у дверей операционного зала, а я кричу тебе, пьяный от эфира: ‘Называй меня теперь Эберхарт![3]’»

Хотя казалось, что Ильзе вообще не прислушивалась к разговору, её трёхступенчатый ответ прозвучал немедленно и был очень резким: «Ах, значит, я стою? – Эфирное опьянение – это что-то новенькое, и с каких пор ты опасаешься морального отторжения?»

«Пока вы не углубились в тему, – сказала Энне  и взяла в руки манускрипт, – давайте лучше почитаем эти тексты».

Это предложение было наиболее понятным для вице-министра из всего прозвучавшего, но он отреагировал неожиданным способом. Он взял в руки свою часть бумаг Баумановой, раздул щёки, вспомнил начало пятой симфонии и изобразил, как в ворота стучит судьба: «Бом-бом-бом-боммм!»

Все сидевшие за столом схватили отвергнутые проекты Геррелинд, а фрау Бирхель собиралась высказать и свою заинтересованность чтением. Она направляла газету в сторону террасы то как подзорную трубу, то как слуховую трубку. Но на неё не обратили внимания, тогда она перевела многообразно применяемый предмет на солнечный полог в саду, за которым сидели Пауль-Мартин Корморан и Феликс Хассель, но и там не смогла ничего ни увидеть, ни понять, о чём говорилось.

Разумеется, они обсуждали различные аспекты жизни, и один из них интересовал их особенно.

– Самое лучшее в смерти, – объявил Корморан, – должно быть то, что её больше не надо будет бояться.

– Конечно, только придётся ещё долго этого ждать.

– А страх от этого не изнашивается.

– В самом деле?

Корморан посмотрел на него удивлённо: «Кто из нас эксперт в этом деле?  – Но ты прав, в этой части вопроса это, наверное, я. – Нет, дорогой Феликс, он не истончается. Я боюсь безумно. Этот страх только иногда отступает на шаг. Он иногда берёт выходной и даёт мне свободу для других вещей. Но он всегда возвращается и спрашивает по-хозяйски: Итак, где мы остановились?»

Это был щекотливый вопрос, и врач заговорил осторожно: «Тебе не помогает мысль о том, что ты уже много раз считал, что всё кончено?»

– Да, – сказал пациент, – мне помогает, когда я указываю себе на эту ошибку. А потом сразу приходит мысль: «Но эта ошибка не может длиться вечно».

– Ничто не может длиться вечно.

– Утверждение, которое трудно проверить.

Феликс Хассель подумал и, наконец, кивнул: «Пока не будет доказано противоположное, мы должны его принять. – И стремясь вернуться к обозримому, сказал: – Без клапанов ты был бы уже года полтора как мёртв».

– Я знаю, Феликс, я даже желаю иногда, чтобы это так и было. Но иногда я этого совсем не желаю, и тогда меня настигает новость: «С этой определённой моделью ты проживёшь меньше, чем обе… чем предполагалось. Драматически меньше, вот что мне мешает».

– Неужели я этого не понимаю, Пауль! – Я повторяю: Не исключено, что придётся заменить.

Корморан решительно замотал головой: «Так исключено, как только возможно себе представить! Этого хватит один раз на одну жизнь. Не сочти это неблагодарностью, но ни ты, ни кто другой не залезет мне больше под рёбра. – Поверь мне, Феликс, это было вопиющее безобразие».

Хассель попытался снисходительно улыбнуться, но улыбка получилась кривой, он сказал несколько удивлённо и немного обиженно: «Ты тогда высказался на эту тему. Никогда ещё пациент не изъяснялся, ну да, так невразумительно и одновременно так графически чётко».

– И высказывания того и другого рода попадают под твоё особое понимание врачебной тайны. – Замечание должно было прозвучать небрежно, но это не удалось: – Не беспокойся, я не буду больше настаивать. Но всё же скажи: я могу после этого показаться на глаза твоим сёстрам?

– Ты имеешь в виду, после того, как ты назвал меня старым мешком с тампонами, кровожадным потрошителем сердец и отвратительным мастером циркулярной пилы? – Я думаю, это расширило их словарный запас, а поскольку ты потчевал нас в основном запасами из копилки политических фраз эпохи, то юные дамы тебя вообще не вполне понимали.

– А ты?

– «Головокружение от успехов, кадры решают всё, но немецкий народ остаётся!» – Какой студент, изучавший Историю КПСС, в скобках Б запятая Краткий курс, не знает, из каких источников ты собрал эту историческую мешанину? – Но, с другой стороны, я был самым старшим там и поэтому единственным, кто испугался. Я не предполагал, что ты так твёрд в вере. И я не хотел об этом говорить. Ни сейчас, ни когда-либо ещё.

Корморан улыбнулся удовольствием – Энне добавила бы «с коварным» –  

– Дорогой Феликс, я думаю, что во время моего чтения тебя ждёт неожиданность. Но вернёмся к теме…

– Стоп, стоп! Ты собираешься читать? Я не знаю, как долго я смогу оставаться.

– Как только подъедет Рут, я начну, – сказал Корморан. Начало моей автобиографии. Впрочем, старик, я больше не стану пугать тебя своим бредом. Всегда с открытым сердцем, но операция на открытом сердце – никогда больше! Пусть во мне стучат копыта из Shiley RanchOhioUSA, пока это угодно Большому Кузнецу, но ещё один Showdown[4] между мной и тобой не состоится.

– Автобиография? Ты снова относишься к себе слишком серьёзно.

– Правильно. Первоначальное название было: Я кое-что о себе возомнил.

– Прямодушно, как всегда. И почему ты отказался от этого разоблачения?

– Слишком много местоимений.

– Задница ты, – сказал Феликс Хассель и продолжил с неудовольствием: – И Большой Кузнец при всём при том! Ты имеешь в виду того, который упоминается в преамбуле к Основному закону? Или ты относишься к людям, которые не читают преамбул и не знают, что в 90-м они были объединены не только с Маннесманном но и с Господом Богом? Ну что ж, твоё дело. Но поединок между мной и тобой? Я был на твоей стороне баррикады, мистер!

– Там и оставайся, – сказал Корморан и встал. Когда он продолжил, направив глаза на облака, руки всё ещё в карманах, наполовину отвернувшись от друга, то ему пришлось приложить усилие, чтобы убавить резкость своего тона: «Видишь ли, я пытаюсь перестроиться. Я уже начал, но пока ещё с запинками. – Извини, Феликс, у меня были планы. Планы на следующие десять лет. Или, скажем, на восемь».

*

Двойной сигнал колокольчика у двери и переносного телефона помешал ему остановиться на этих планах подробнее. Он обернулся с торопливостью человека, который давно ждал сигнала и думал уже, что он просто не расслышал его, он испытал облегчение и напряжение одновременно и остановился только тогда, когда заметил, что Энне взяла трубку и ушла с ней в дом. Он сказал Феликсу, который всё замечал: «Я должен отвыкать вскакивать по каждому знаку. Я должен ограничится только  необходимым».

Врач поднялся медленно, даже обстоятельно, показывая пациенту, какой тип движений рекомендуется, и сказал, встав рядом с ним в похожей позе, руки в карманах, взгляд в небе: «Достаточно, если ты откажешься от тигриных прыжков. Даже если это непросто, ты должен объяснить себе: ‘Я больше не пума! И не эта, как называется эта скотина, именем которой ты назывался в седой древности, гарпия?’ – Тебе надо бы заняться аутогенной тренировкой и говорить с мягкой уверенностью: Моё имя Пауль-Мартин Корморан, и я больше не пума».

– Дрессировка себя самого, спасибо, njet. – Фрау Бирхель говорила недавно о галогенной тренировке.

– Её явно где-то передержали. Она случаем не из КГБ, или откуда?

– Наверное «или откуда». Нет, в любом случае из FAZ. – Впрочем, я не сегодня решил обзавестись некоторой инерцией. Может быть, мне стоит пред сном повторять сто раз молитву: «Никогда больше не буду подозрительным; хочу быть только осмотрительным!»

Феликсу Хасселю удался взгляд, брошенный из очень удалённых мест, и заговорил он с недосягаемых высот: «Иногда – или я тебе это уже говорил? – твои слова звучат нарочито».

– А я иногда такой и есть, – был  ответ.

Хассель только рукой махнул и не стал спрашивать, нет ли его портрета на доске розыска[5]. Нельзя было постоянно подыгрывать этому самодовольному человеку. Хассель и так делал уступку, спросив о другом, хотя и не очень отдалённом предмете: «Энне рассказала, что твои наброски нашлись?»

– Да, в звонке, что у двери, а как они туда попали, об этом лучше не думать. – Иногда я прихожу в отчаяние от себя.

– Ты собирался подходить ко всему неторопливо, поэтому ограничься сомнениями. – Они, в самом деле, называются «Ковчег Корморан»?

– Наверное, нет. Сегодня уже спутали один раз Arche и Akte. Для нашего времени такое прочтение ближе. А гармония – не что иное как языковая напыщенность. Речь идёт о сглаживании конфликтов при помощи сближения интересов. Я признаю, что вмешиваюсь в глобальные процессы, но они поступают со мной аналогичным образом. Мне пришли в голову кое-какие мысли. Сумасшедшие идеи: предоставление друг другу заложников, обмен инъекциями национальных ценностей. Это нужно читать, на слух не воспринимается.

Снова этот взгляд издалека: «Ты до сих пор думаешь, что чтение помогает?»

– Если это не инструкции к изделиям из Огайо, – ответил быстро и едко Корморан, но сразу добавил: – Извини, мне здесь как раз не хватило момента инерции.

Феликс Хассель поднял плечи, но и ему пришлось кстати, что Энне подошла к краю террасы и громко позвала Корморана: «Блаушпаннер, ещё раз. Он предупреждает о своём втором приходе. – Она объяснила для Феликса Хасселя и для всего остального мира: – Наш бывший почтальон. Мы считали его прямо-таки фанатичным членом партии. Но весь юмор – и его везение – заключается в том, что он был беспартийным. – Пауль, тебя ждёт Геррелинд. Поднимаётесь сюда оба!»

– А уж я-то как этого жду! – прокричала соседка, после чего на мгновение показалось, что и хозяин, и гость готовы вновь опуститься на свои садовые стулья. Пока они медленно шли через запущенный газон, Хассель сказал Корморану почти на ухо: «Я не знаю, чего ты ждал от моего присутствия, врачебного, так сказать. Опровержений? Четырнадцать процентов заявлены официально. Но твоя сумма в двадцать восемь процентов – чистое чудачество. Она основана на предположении, что именно тебе, кому же ещё, достались сразу два дефектных изделия. – Если тебе нужно обязательно представлять себе устрашающие истории, то представь, мы оперируем тебя на всякий случай снова, заменяем подозрительные части другими и обнаруживаем в лаборатории, что твои были тип-топ[6]».

Давай-давай, уговоры помогают, – сказал Корморан.

– Феликс Хассель специально достал руку из кармана, чтобы похлопать его по плечу: «Так я тебя больше узнаю, друг Гарпия. Нет, дружок, у меня для тебя есть только старое солдатское утешение, которое говорит, что не всякая пуля попадает в цель – оно верно, несмотря на то, что многие попадают – а в приложении к нашему случаю, далеко не каждый клапан отказывает. И, кроме того, ты должен знать, что твой хищный клюв нужен нам на нашей симпатичной земле. Гармония – может быть, но сегодня у нас тут время плохих парней. – Apropos, сейчас тебе придётся очень благовоспитанно приветствовать фрау Бауманову».

*

«Довольно глупый apropos», – сказал Корморан, но оказалось, что именно это облегчило возвращение от темы смерти обратно в день рождения. Его радость при виде Геррелинд была такой же натуральной, как и его ужас от вида её нарядов. Он немного постоял на краю террасы, а затем театрально воскликнул: «Какое оргиастическое одеяние, Геррелиндхен! Что за пиршество для глаз! Ты окружена сплошь дальтониками, которые уставились в черно-белые бумаги, вместо того чтобы разглядывать на тебе зелень берёзовой листвы и зелень посевов, и настоящую синеву? И как это никто из них не сподобился сообщить мне о твоём приходе?»

Представление между Баумановой и Кормораном было из числа тех, что радуют протагонистов больше, чем публику. Без сомнения здесь была разыграна реприза, которая долго ждала своей очереди, а теперь Геррелинд без труда попала в нужный тон, милость после откатывающейся грозы: «Я как раз собиралась начать тебя ненавидеть, потому что мой приход был тебе безразличен; теперь это отменяется. И чтобы показать, что такое настоящее прощение: вот подарки для тебя, а эти бумаги тебе позволено прочесть».

Он подошёл к ней, взял кончиками пальцев обеих рук пакетик и кассету, положил их к другим дарам, погрузил пальцы в яркую ткань её плеч и сказал: «Чтения не обещаю. Даже тебе. Я должен расходовать себя экономно. Добро пожаловать, Геррелинд!» – Он привычно поцеловал ей мочки ушей.

– С социалистическим приветом доктор Пауль-Мартин Корморан! – прозвучал комментарий свояка Херберта Хенклера.

Геррелинд пропустила это мимо ушей, но никто не мог не услышать того, что она сказала Корморану: «Краснея от счастья и стыда, хочу изложить мою просьбу: Пусть это твой день рождения и возрождения, Пауль, но позволь этому дню быть и днём рождения новой Баумановой!»

– Дополнительно или вместо? – спросила Энне, и пусть это было сказано не резко, но приветливостью тут и не пахло.

Ответ был соответствующим: «Как это бывает при рождении, фрау доктор. К старому что-то новое. – Прости, что я отвлеклась. Итак, новая Бауманова. К тому, что уже было обо мне известно, добавится теперь то, что я опустила в своих фильмах. Не потому, что оно было лишним, а потому, что не нравилось там».

– Ах, боже всемогущий, – вздохнул  Хорст Шлуциак, – ещё  одна, которую мы принуждали с револьвером спеть высокое С!

Но Геррелинд поправила его на том своеобразном языке, который в немалой степени способствовал успеху её фильмов и был симбиозом пафоса и холода: «Когда я взвешиваю ошибки тех лет, я говорю не о тебе и твоем руководящем министерстве. Я говорю о себе, о себе как собственном цензоре и, прежде всего, цензоре моих, ну, назовём их моими собеседниками».

Грит почти не подняла глаз, задавая свой вопрос, будто читала из бумаг Геррелинд: «Они ещё не названы жертвами? Твоими, моими, нашими жертвами?»

– Я показываю их в этой роли. То, что находится на этой бумаге, опрошенные мной люди сказали мне слово в слово. В микрофон, в магнитофон, в манускрипт. Но в готовом, вышедшем в свет фильме я лишила их этих слов. – Сегодня я возвращаю им их слова.

Вице-министр Шлуциак приблизился к хенклеровому рычанию, когда произносил  вердикт: «Реконструкция изуродованных фильмов? – Ты можешь иногда быть оригинальнее. Это они проделали с Кинг-Конгом. Или это был Тарзан? В ленты вклеивают обратно молчание доктора Мурке и продают вещи ещё раз. Этот трюк не так нов, как твоё платье, Геррелинд».

– Прежде всего, это не то, что я имею в виду, – сказала документалистка и собрала свои документы. Она держала их в руках, как огромную колоду карт, и выкладывала на стол её части как козыри: «Внимание, я обозначу направление: здесь графолог Гутшлехт[7], из чьего рта, нуждавшегося в ремонте, дышало пламя тления; то, что я не включила в передачу чумное дыхание, можно считать вопросом техники, а в остальном монтаж обязан моей тактике. – И даже если ты делаешь гримасу, Пауль, это было именно так!»

– Я делаю гримасу не из-за твоих самообвинений, а из-за старомодного клише. Недавно кто-то приехал ко мне с опозданием и сказал, что обязан этим дорожной пробке. И если ты смогла придумать выражение пламя тления, Герри, ты могла бы избежать нелепого обязан.

– Не расстраивайся, –  сказала ей Грит, – меня он тоже вынудил взять некоторые слова обратно. Теперь друзьям достаётся то, что когда-то предназначалось для всей нации.

– Для половины, – поправил её муж, – социалистической  популяции последующей зоны присоединения[8]. Он ждал, не примется ли Корморан за эти языковые чудовища, но его ждало разочарование.

Тем временем Бауманова вновь проявляла себя как режиссер, не оставляя ансамблю слишком много времени для дискуссий. Она положила богато украшенную руку на манускрипт и вернулась к графологу Гутшлехт: Несмотря на запах изо рта, эта графолог усмотрела в изменениях моего почерка предвестие близкого заката моего племени. Она сказала племени, это была её манера выражать мысли, но её предсказание оказалось точным по времени. Вместо ноября она вычитала из моих письмён декабрь. Разумеется, этот пассаж не вошёл в передачу.

– Конечно, нет, – воскликнула Ильзе, – но  было бы вполне естественно дать в эфир с саркастическим комментарием, что революция опоздала, а не поторопилась.

Всеобщий протест против обозначения революция, но никакого одобрения контрпредложению контрреволюция. Общее мнение, что наблюдались черты и того и другого, но ни одно из явлений не присутствовало в чистом виде. Неудачно скроенный процесс, гибрид, бастард, и Херберт Хенклер, разумеется, предложил говорить в будущем не о Повороте, а об ублюдке. Никакой поддержки, даже от Шлуциаков, напротив, единодушная поддержка заключению Энне, что Поворот как выражение отчаяния адекватно отражает характер происшедшего. – На что последовал запрос делегатки Бирхель: «Отчаяние или нет, но Вы, фрау Корнеман, говорили, что это слово сегодня упоминать нельзя. Или я совсем запуталась?»

– Ничуть, фрау Бирхель, – ответила  Энне, которая давно знала, что переход соседки на берлинский диалект означает желание ввязаться в спор. – Ничуть, но Вы сами видите на моём примере, как трудно соблюдать такой запрет.

– Тогда ладно, – сказала Хильдегард Бирхель и воздержалась от какого бы то ни было диалекта, – потому что я как раз думала, как мне рассказать о том, как мой муж заметил Поворот, если нельзя говорить Поворот. Когда мой муж и я возвращались летом 89-го из Альоттинга и между Хоф и Плауен пересекли границу, мой муж сказал мне, что я должна понимать, что мы возвращались в умирающее государство. Мой муж прочитал это не по руке или по почерку, а по крапиве на железнодорожной насыпи между Хоф и Плауен. Он сказал: «Хильде, если у них нет сил содержать в чистоте железнодорожное полотно, по крайней мере, там, где въезжаешь в страну, то у них нет сил больше ни на что. Так и получилось».

– Да, так и получилось, – сказала документалистка Бауманова и не показала негодования на то, что её перебили. Дважды встреченная железнодорожная насыпь как документ двоякого исторического процесса была ей хорошо понятна, она запомнила эти кадры для соответствующего проекта: «Ваш муж хорошо подметил это и хорошо выразил в словах, – сказала она с мягкой назидательностью, – а теперь позвольте мне довести до конца сообщение о том, как я тоже видела и слышала характерные черты, но не говорила об этом другим, в отличие от Вашего мужа».

Было естественно, что после такого недвусмысленного обращения Хильде Бирхель освободила ораторскую трибуну, на которой  хотела укрепиться, и было неудивительно, что Герри Бауманова, решившаяся однажды на самообвинение, энергично постучала по манускрипту и заговорила, заканчивая одну тему и начиная другую: «Это было  о графологе Гутшлехт, а теперь о других, которые имеют право, хорошо это или плохо[9], на компенсацию с моей стороны. Моральная реституция – это то, на что могут претендовать все те, чьи слова я когда-то обрезала».

– Я, конечно, ....

Вход на сайт
Поиск
Календарь
«  Март 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
    123
45678910
11121314151617
18192021222324
25262728293031
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Copyright MyCorp © 2024
    Создать бесплатный сайт с uCoz