Пятница, 19.04.2024, 13:51
Hermann Kant
Главная | Регистрация | Вход Приветствую Вас Гость | RSS
Меню сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Фрагмент перевода                     

Hermann Kant "Abspann"                                                 

Aufbau-Verlag Berlin 1991

XI

Поскольку я тоже не смог удержаться и заговорил о человеке, случайно открывшем Стену, как только было упомянуто имя Шабовски, поспешу заверить, что кроме этого известнейшего поступка первого секретаря Берлина – преднамеренного или непреднамеренного – можно упомянуть и другой, который объясняет, если рассматривать его как часть, в которой заключено целое, почему этот отрезок мировой истории должен был закончиться так смешно.

В отличие от множества умных и учёных людей я вполне допускаю, что падение Стены стало результатом чистой растерянности. Которая тоже была только результатом. Такие результаты были вполне ожидаемы от альянса, в котором я тоже участвовал во всех его за и против, альянса, основанного на чистой власти и чистейшем дилетантизме. Тут не могли помочь никакие благородные побуждения. Предположение Стефана Хайма, что ГДР годится только для сноски на странице мировой истории, скорее всего, неверно. Это эпизод, но эпизод с характером. Исторический отрезок с таким же значением, как и другие засвидетельствованные в своей подлинности, хотя и отклоняющиеся от порядка вещей явления, как, скажем, Мексика, принадлежавшая Испании, русская Аляска или два Папы, как двойное представительство Господа на земле. Положение нетерпимое, но имевшее место.

Вместо трактата, которого можно было опасаться, здесь последует сообщение из времён, когда власть разучилась учиться, белая мышь считала себя лаборантом, паровой каток по имени «народно-хозяйственный план» считался средством передвижения на дорогах, а Сцилла и Харибда были сделаны из пластмассы и эластана. Выражение несерьёзное, конечно, но я не знаю, как я могу по-другому рассказать о процессах, которые имею в виду.

Хотя я и не испытываю непреодолимого желания добавлять к поражению, которое было и моим поражением, ещё и его обоснования. Об этом позаботятся победители и сделают это намного лучше. Но здесь я изложу один случай, пригодный для учебников, и сильно сожалею, что его выдумал не я. Хотя «Немецкая библиотека» в Амстердаме, as I herewith proudly announce[1], назвала мою бухгалтерскую историю «Третий гвоздь» «маленьким чудом социально-критической сатиры», «которая непревзойдённо рисует картину экономической и социальной ситуации в ГДР столь скупыми средствами», а для делегации китайского Союза Писателей этот же текст был «самой китайской историей с момента провозглашения Народной Республики», но перед лицом реальности, будь то Китай или ГДР, я оказался жалким халтурщиком, о чём вы сейчас прочтёте.

13 октября 1989 в моём дневнике записано, что Гюнтер Шабовски говорил со мной «по поводу слюнявчика». Шабовски? Тот самый партийный функционер, который 9 ноября 1989-го вскользь сказал на телевидении фразу, означавшую падение Стены? По поводу слюнявчика? 13 октября 89-го? В том октябре по поводу слюнявчика? Член Политбюро с членом Центрального Комитета в такой день – о таком предмете? У первого секретаря окружного комитета СЕПГ Берлина и у президента Союза Писателей ГДР в это время не было ничего более в головах? – Отнюдь, у них кое-что там было; мы могли это видеть в предыдущей главе. А теперь посмотрим дальше.

Между Шабовски и мной давно возникли сложности, которые были полностью связаны с нашими профессиями и имели мало отношения к нам как к людям. Я почти его не знал и редко видел, но когда он стал главным редактором «Нойес Дойчланд», это стало касаться писательства и задевать интересы некоторых моих друзей. О нём никто не желал отзываться хорошо; он слыл карьеристом, хотя преимущественно среди людей, которых самих следовало так назвать.

Он начал вызывать у меня подозрения только после одной истории, которую рассказал один из его одноклассников: Когда с наступлением мира бывшие помощники на зенитных установках собрались организовать в своей бывшей гимназии группу FDJ[2] , ученик Шабовски встал им поперёк дороги, потому что он был звездой школы в лёгкой атлетике и подчёркивал свою независимость. Это был плохой пример для одноклассников. Его противники прибегли к старой хитрости. Они поручили девочке, такой же прогрессивной, как и красивой, опутать упрямого спортсмена чарами любви и направить на истинный политический путь. Успех был полным: тяжёлая артиллерия лёгкой атлетики стреляла теперь на благо мира и свободной немецкой молодёжи. – Однако когда прежний одноклассник собрался изложить эту в целом красивую историю в кругу руководящих товарищей, к числу которых давно принадлежал и товарищ Шабовски, тот решительно всё отрицал.

Ещё один, который утверждает, что родился с деревянной ложкой пролетария во рту, подумал я и потерял к этому человеку всякий интерес. Мы столкнулись с ним, не напрямую, накануне 30-летней годовщины ГДР. ND[3] пригласила писателей к участию в юбилейной кампании, и получила от меня статью, которая не укладывалась в привычные рамки, в которых ГДР рассматривалась как в некотором смысле самостоятельно освободившаяся местность, заселённая урождёнными антифашистами. В «Заметках к предыстории» я напомнил о варварстве, в котором большинство из нас было замешано самым кровавым образом.

Сочинение было немедленно отклонено. Моя манера говорить о германо-советской дружбе, предпосылкой которой была германо-советская вражда, не нравилась абсолютно. Но поскольку некто опасался изложить такие возражения на бумаге, письменная критика ограничилась второстепенными вещами. Упрёк главного редактора, нацарапанный на полях манускрипта, выглядел по-настоящему комично: моим ироничным предложением о постоянной готовности московских уборочных служб к зиме я якобы захотел принизить соответствующие службы столицы ГДР – и это накануне 30-летнего юбилея этой ГДР. Будущего члена Политбюро явно не обрадовало, когда в ответ на озабоченный вопрос отдела культуры, почему я не участвую в праздничной серии, я передал туда мою статью с заметкой Шабовски на полях.

Тогда эту вещь опубликовали, и, насколько мне известно, она не вызвала протеста берлинских дворников. Зато она вызвала протест вдовы генерального музыкального директора Вилли Кауфманна. Он должен был, о чём я рассказывал в недобром контексте статьи, по приказу Гитлера дирижировать великогерманскими победными маршами в Москве, а приземлился вместе с музыкальным подразделением в полном составе, включая литавры и трубы, в гигантском центральном лагере упомянутого города. Если верить рассказам, которые были, скорее всего, раздуты завистью солагерников к материальным преимуществам, капелла Кауфманна играла к обеду в разных частях лагеря и зарабатывала искусством прибавку к своему пайку. Согласно Гюнтеру Кляйну, министру киноиндустрии и тогдашнему соседу по лагерю, который раскрашивал свой анекдот мелодиями маршей и лицедейством, знатокам не составляло труда определять на основании репертуара Кауфманна, в какой именно части лагеря выступало великогерманское музыкальное подразделение – если звучали «Всё выше и выше и выше стремим мы полёт наших птиц» или мелодия «Расцветали яблони и груши», то это значило, что оркестр находится в месте дислокации охраны. Если можно было слышать «Бандьера росса» и «Варшавянка», то концерт давали в ареале международного Антифа. Марш Радецкого или Хоэнфридбергер означал кормление у столов офицеров, а мелодии «С гор течёт вода» и «На Родину устремляется моё сердце» возвещали время обеда у простых солдат.

Несмотря на впечатляющие марши по дорогам войны и лагерям, генеральный музыкальный директор нарастил себе брюшко, которое не терял и во времена мира и свободы. Мне, преисполненному неприязненных чувств обитателю лагерей, я признаю это, мне, почти племяннику того горниста, который хотя бы проливал слёзы в связи с тем, что он делал в Польше, особо легли на сердце нагло-придурковатые слова Кауфманна, которые я процитировал в ND. Эти слова он выкрикивал советским солдатам во время капитуляции под Москвой: «Ich nix Soldat, ich täterätä![4] “ В свете господствовавшей тогда исторической концепции было вполне логичным, когда «Нойес Дойчланд» извинилась перед вдовой Кауфманна за едкую цитату в моих «Заметках к предыстории». Гюнтер Шабовски был слишком умён, чтобы не понимать абсурдности таких действий, должно быть, он занёс попытку примирения в разряд «политики антифашистского сближения», как это было принято среди нашего брата. Но сближению между ним и мной эпизод не способствовал.

Мне довелось пообщаться с главным редактором несколько дольше, чем считанные минуты во время собраний и приёмов, только во время 50-летия его тогдашнего, а моего бывшего сотрудника Харальда Весселя. Есть фотография, на которой можно видеть хвалящегося Весселя в окружении веселого Кучински - Харальд В. в тот момент ещё не написал свою негативную оценку «Раскаяния» - и забавляющегося Канта. На краю фото сидит Шабовски и, кажется, спрашивает себя, как его зама угораздило завести такое знакомство. Вряд ли я проявлю насилие по отношению к снимку, если стану утверждать, что он показывает недоверчивого и немного завидующего человека, который сам хотел бы иметь такую оживлённую публику как К. и К. Как бы там ни было, Шабовски сделал всё, что мог, чтобы придать нашим взаимоотношениям сходство с взаимоотношениями между агитацией и культурой – надломленным и отравленным. Я тоже внёс свою лепту.

Может быть, очертания границ иногда размывались личными взаимосвязями, но в целом журналисты и писатели ГДР противостояли друг другу как враждующие касты. Философия «агитации» или того, что сегодня называется средствами массовой информации или масс-медиа, была очень простой: Что попадёт на страницы газеты, решаем мы. Поэтому, что попадёт в газету из области культуры, решаем тоже мы. То есть, решения в области культуры принимаем тоже мы. – Не приходится удивляться, если за тридцать лет моего членства в Союзе я не припомню ни одного собрания, на котором не звучали бы возгласы негодования или жалобы на произвол агитации. С другой стороны, не приходится удивляться тому, что куратор масс-медиа в ЦК обрушил на бунтовавших сотрудников издательства «Берлинская Пресса» такие обвинительные слова: «Мы здесь не в Союзе Писателей!» Но не следует также удивляться, если я скажу даже после паузы на обдумывание, что во время последнего разговора между президиумом Союза и Комитетом по делам телевидения я ощутил себя в бараке на 38-й широте.

И тут было очень кстати, что последней картиной, которую запечатлела моя память о моих коротких гастролях в Центральном Комитете, был образ руководителя отдела агитации ЦК Геггеля в тот момент, когда он в глубокой фрустрации казался примёрзшим к полу. В конце каждого заседания он имел обыкновение застывать в подобострастной позе перед своим шефом, Йоахимом Германом и по знаку глазами передавать проект коммюнике. Герман читал, подчёркивал, исправлял кое-что, нёс в свою очередь бумагу генеральному секретарю, смотрел ему через плечо, как он тоже исправлял и вычёркивал, затем брал готовый к печати документ и давал его снова в руки Геггелю, который оставался на месте, как собачонка, и только по дороге обратно к своим сотрудникам превращался в недовольного льва всей прессы.

Но в последний день ему удалось довести ритуал только до половины. Хонекера сняли, Йоахима Германа исключили, а Геггель, как всегда, поднялся со своими бумагами с места, пошёл, как всегда, на то место, где в течение целой исторической эпохи с его помощью исторические заключения превращались в официально утверждённые сообщения. Но посреди подобострастного движения ему внезапно пришло в голову, что Герман не был больше Германом, и на какое-то мгновение, которым я очень наслаждался, на том месте, где обычно можно было наблюдать фюрера аргументации Геггеля, стояли только ботинки и серый костюм. Ставший бесхозным человек поплёлся обратно на своё место, и мне было его не жаль.

В этот час многое было по-другому и продолжало изменяться, поэтому я могу сказать: между мной и Шабовски дела обстояли не намного лучше, чем между мной и Геггелем. После того, как его выдвинули взамен Конрада Наумана в первые секретари окружного комитета Берлина, мы воспринимали друг друга как носителей наших функций, и это всё. И только одно неприятное событие, которое вначале носило исключительно частный характер, а затем сыграло роль в разоблачении сути социалистического народного хозяйства ГДР, изменило наши взаимоотношения.

В качестве посредника на сцену вышел маленький больной мальчик. Мирон, наш младший ребёнок, с самого начала приготовил нам сложности. Если точнее, это была катастрофа, что он делал со своей матерью, а в конечном итоге и со мной. Его было невозможно кормить грудью, а с бутылочкой он вообще не находил взаимопонимания. Без искусственного кормления в больнице он просто умер бы от голода. Если бы мне пришлось перечислить самые ужасные моменты моей жизни, на память пришли бы наши расставания с бессловесным ребёнком, руки которого были привязаны к больничной кровати, чтобы он снова не вырвал из своего носа зонд. Маленький человек смотрел на своих родителей не только с осуждением, но и с ужасом, когда они позволяли выпроводить себя из комнаты.

Детский врач военного лазарета Бад Сааров, к которому нас направили, когда никто другой не мог предложить выхода из положения, был из числа тех, кого я буду прославлять до конца, вопреки моему постоянному стремлению к разоблачениям, как и тех кардиохирургов, которые отодвинули от меня этот конец. Этот врач, в конце концов, выяснил, как можно было помочь ребёнку. Тем не менее, в течение нескольких лет каждый прием пищи превращался в трагедию средних масштабов, потому что мальчик хотя и принимал в ходе мучительного процесса пищу внутрь, но затем, следуя загадочным законам, энергично возвращал её обратно – в конце процесса или по ходу. То, что потом удавалось собрать, он поедал с поразительным для окружающих удовольствием.

Дополнительная стирка была, конечно, самым малым из всех зол, но когда я привез из одной из своих поездок на Запад для встречи с читателями специально сконструированный нагрудник из пластика, легко моющийся пёстрый предмет, который на северо-немецком диалекте назывался слюнявчиком, это принесло значительное облегчение. Мирон, прозванный плевуном, продолжал свою активность, но угроза гибели под грудами грязного тряпья теперь нас миновала и была заменена простым споласкиванием.

Нагрудники долго оставались снаряжением нашего сына, когда он – ура! – принимался за свои обеды, и однажды я себя спросил, почему эту практичную пластиковую штуку нельзя было купить у нас. В конце концов, этот ребёнок вряд ли был единственным трудным едоком в республике.

Я взвесил варианты читательских писем в женский журнал „Für dich“ и обращения в министерство здравоохранения или в торговую организацию, но поскольку я предвидел возможные реакции, то не стал предпринимать этих попыток. Я отказался и от аудиенции у директора соответствующего предприятия. Тот мог созвать под ружьё все свои протокольные службы, как только узнал бы, что следует ждать председателя объединения сочинителей книг, таковы были местные обычаи, которых я старался избегать. Кроме этого, я знал, как мало толку было обращаться к генералу или министру, если планировалось вмешательство в государственное планирование. А моя задумка означала ничуть не меньше.

И тут я подумал, что член Политбюро, секретарь Центрального Комитета, руководитель партийной организации промышленного города Берлина Гюнтер Шабовски – единственный реальный адресат. И хотя существовал риск, что он переадресует меня в московскую службу уборки улиц, при первой же возможности я приобрёл ещё один экземпляр яркого эластичного украшения для шеи, которое ещё раз доказывало проклятое превосходство Запада, запаковал его в картонную коробку и набросал сопроводительное письмо.

Но тут перед моим взором встали картины поступления моей посылки в окружной комитет, и я начал задавать себе вопросы, о которых раньше никогда не задумывался: будет ли передана посылка, адресованная первому секретарю, непосредственно ему или будет вначале проверена из соображений безопасности? И как это будет выглядеть, примерно так? – Очень уж лёгкое это почтовое отправление, но просмотр не повредит. Люди, что это? Выглядит почти как детский слюнявчик, но кто это пошлёт члену Политбюро нагрудничек? Тот, из Союза Писателей? Ну, тот себе позволяет слишком многое! Это нельзя даже никому рассказать. Эй, послушай, знаешь, кто прислал сегодня Гюнтеру слюнявчик, знаешь, кто?

Даже если сомнительный образец достигнет без проверки приёмной и попадёт к секретарше – как она покажет это своему холеричному шефу и как потом промолчит об этом перед своим мужем, другом, подругой или коллегами? Или предположим, что товарищ Шабовски желает лично вскрывать лично ему адресованную почту – как он должен реагировать на иностранный и странный промышленный продукт? Он должен будет спросить себя, что хочет ему этим сказать отправитель К.? Или наоборот: Что сказал бы этот К., если бы ему домой какой-то подозрительный тип прислал по почте этот слюнявчик?

Скоро я понял, что адресат должен увидеть вызывающий смущение предмет только после того, как он прочтёт поясняющее сопроводительное письмо. Но как обеспечить эту последовательность? Во всяком случае, я, это я знаю уж точно, не стал бы его придерживаться, даже если бы соответствующая рекомендация была нанесена люминесцентной краской на упаковку. И был ли Шабовски тем человеком, который мог перед лицом намекающего не весть на что уловителя отходов невозмутимо вникнуть в содержание письма?

Конечно, при таком обилии сомнений у меня появилось желание отказаться от затеи, но после этого дети всё равно не перестали бы плеваться, а матери не перестали бы реветь. Потом, прошло только 58 лет с тех пор, когда моя учительница сказала моему ректору, что я едва ли самый умный из её учеников, но определённо самый честолюбивый. – Какие безрассудные люди, обсуждают такие вещи в присутствии шестилетнего ребёнка, но в истории со слюнявчиком то заключение из моих ранних лет подтвердилось полностью.

Я набрал номер окружного комитета и потребовал соединить с первым секретарём, одновременно я мысленно формулировал историю с Мироном и своё рационализаторское предложение и был полон решимости после такой добросовестной подготовки отнести пакетик привратнику близлежащего окружного комитета.

Подчёркнутое колебание секретарши и её недоверчивый вопрос, кто-кто звонит, заставили меня сказать насторожившемуся Шабовски, что долг заставляет меня сообщить ему нечто важное с глазу на глаз и нельзя ли организовать это немедленно?

Это было возможно, и я немедленно оказался в здании на Курштрассе, порог которого не переступал со времён Науманна, как это говорится, по личным мотивам. Любезнейшая секретарша, ароматнейший кофе, недоверчивейший член Политбюро Центрального Комитета Социалистической Единой Партии Германии – здесь были готовы к событиям крупного калибра: Писатели требуют Perestroika или Национальную премию для автора мемуаров Хонекера. Канту нужна квартира и он приносит магнитофонную запись уровня шума на его рабочем месте; Канту нужна машина и он приносит остатки старой; Кант не приносит ничего хорошего.

Мы сидели друг напротив друга примерно так же непринуждённо, как Буш и Горбачёв, между нами лежал неумело перевязанный пакетик, в котором, если внимательно прислушаться, что-то тикало. Я рассказал первому секретарю, который нервничал всё сильнее, историю моего маленького больного Мирона. Я рассказал историю измученной матери. Я рассказал историю отца, который обшаривает целый мир в поисках спасительного средства. По окончании всех историй я распаковал небесно-голубой слюнявчик и вложил его в руководящие руки первого человека партийной организации Берлина. Напряжённость не была бы большей, даже если бы Буш сказал Горбачёву, что Россия может забрать Аляску обратно.

Руководящий Шабовски, который не мог не заметить, что в моих рассказах постоянно мелькает ограниченный директор предприятия, которого его создатель называет руководителем Шаррбовски, взял голубоватый блестящий предмет, согнул его в разные стороны, понюхал, проворчал: «Шайссе! Столько нефтепродуктов!» - приложил нефтепродукт себе под подбородок, скривил рот, будто у него текла слюна из уголков, посмотрел вслед невидимым струйкам, проследил, как суп и слюна собираются в кармане, казалось, представил себе, как легко нагрудничек помыть под краном, положил его обратно на стол как хрупкий и ценный предмет и произнёс увлечённо: «Колумбово яйцо!»

Он вскоре опамятовался, энтузиазм не соответствовал его положению, от него ждали скорее деловых замечаний и поучения. И он принялся внушать мне, что это приспособление одинаково пригодно для малых и старых – стоит только подумать о количестве запачканного белья из домов престарелых, сказал он и назвал пугающие цифры. Таким образом, нагрудник является немаловажным фактором и с точки зрения экологии, узнал я и услышал очередные пугающие цифры. Они касались соотношения питьевой и технической воды, затрат на подогрев воды для кипячения и энергопотребление сушилок, контрольные цифры ООН и пакостные показатели ГДР. Короче говоря, он старался убедить меня в нужности предмета, который я принёс ему из-за несомненной его полезности – первый секретарь!

Но он был первым секретарём во всех отношениях, потому что вскоре в его поле зрения попали естественные трудности социалистического хозяйствования и противоестественная неприступность Госплана. Он описал со вздохом, что ему расскажут промышленность и торговля, когда он обратится к ним с предложением внести изменения, исходной точкой которых был плюющийся Мирон. Его лицо превратилось в экран, на котором отражались зарницы дальних боёв. Перед моими глазами развернулась сага о герцоге Шабо, который отправился в путь, чтобы привезти в красную страну голубой щит. Мыльная опера, в которой не в последнюю очередь речь шла об экономии мыла.

В течение двух лет он информировал меня в свирепых письмах о положении дел, и я с содроганием узнавал, что вызвал к жизни тот, кто вознамерился штамповать 10000-тонным прессом пёстрые нагруднички для тонких шеек. Привожу цитаты из письма Шабовски от 16 октября 1987 и из письма Вышофски, написанного министром химической промышленности двумя днями ранее: «Я (Ш. – Г.К.) пишу тебе только сейчас, потому что я хотел сообщить тебе актуальные сведения о ходе принятия в производство детских нагрудничков из пластика. Предполагаю, что светокопия письма Гюнтера Вышофски читаема без привлечения доцента, специализирующегося на редких диалектах. Я более чем когда-либо полон решимости бороться за введение и подготовку нового поколения слюнявчиков из пластика. Трудность заключается в том, что для производства путём отливки требуется внедрение особого, так называемого крупногабаритного инструмента. В настоящее время мы заняты поиском. Не могли бы мы оставить у себя тот нагрудник, который ты мне дал, он нужен нам для демонстрационных целей.»

А товарищ министр химической промышленности писал, я цитирую шапку письма, члену Политбюро и секретарю Центрального Комитета СЕПГ, 1 секретарю окружного комитета СЕПГ Берлина: «Дорогой товарищ Шабовски! По ситуации с внедрением в производство детских нагрудников из пластика я могу тебе сообщить, что в настоящее время Народное Предприятие комбинат по переработке пластмасс и эластиков изучает вопрос, на каком из предприятий комбината может быть начато производство в краткие сроки. Одновременно в Лейпциге обсуждается вопрос центральной закупки и ожидаемого спроса. О результатах я тебя проинформирую. С социалистическим приветом.»

И этот документ, как мои «Заметки к предыстории», имеет рукописную пометку на полях. Она гласит: «Гарри, если республиканская торговля не хочет, пусть всё возьмут берлинцы. Каждая женщина и мать моментально поймёт, сколько работы и стирки сэкономит такая штука. Г.Ш.»

Мы сделали это. В январе 88-го Шабовски писал мне: «Внесённый тобой в повестку дня эпохи вопрос слюнявчика особой модификации, кажется, всеми понят и прояснён. Сегодня мне сообщили, что предприятие Триптис берлинского комбината пластмасс начнёт производство уже в этом году. Торговля заказала 100.000 штук. Как только появится первый экземпляр, ты получишь его так сказать тёпленьким.»

Он сдержал обещание и объявил о начале продаж счастливо обретённого слюнявчика в универмаге Центрум в Берлине так значительно, будто в Женеве пришли к выводу о необязательности пороха. Если не заладится с моими книгами, добавил он, то на моём счету остаётся всё равно подвиг во славу социализма – инициатива по воспроизведению и внедрению предмета гигиены на основе нефтепродуктов в быт единственного в данный момент рабоче-крестьянского государства на немецкой земле. Два розовых слюнявчика, доказательство, так сказать, прилагались к письму.

«Всё идёи своим чередом» - писал Эрих Лёст, но в то время как я подарил своему хорошему другу мой экземпляр второго издания Лёста, имеющего более высокий статус среди библиофилов благодаря своей истории, нагрудничек я сохраняю для таких минут задумчивости, когда я снова и снова спрашиваю себя, почему не всё шло своим чередом и в конце покинуло сцену самым жалким образом.

Отклонения от прототипа, принадлежавшего Мирону, надеюсь, достаточны, чтобы защитить нас от обвинения в краже патента. Но если дело всё же дойдёт до обвинения, я заверяю: Упомянутая вначале запись в дневнике не имеет к этому делу отношения. Речь идёт о нелепом кодированном тексте, придуманном в истерические времена для защиты от совсем других следственных органов. Акция «слюнявчик» была давно завершена; акция «свержение Хонекера» встала на пороге. Заметка имела в виду не облегчение в процессе кормления малыша, а облегчение страны от совсем других грузов. «Во вторник, - сказал мне Шабовски , имея в виду ожидаемое заседание Политбюро, - во вторник мы провернём это дело.»

Четыре недели спустя он произнёс так же вскользь другое предложение, но в этот раз имелась в виду Стена. – Было бы это пару лет раньше, думаю я, и нам не пришлось бы тратить столько сил из-за нагрудничка.

 

 

Вход на сайт
Поиск
Календарь
«  Апрель 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
2930
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Copyright MyCorp © 2024
    Создать бесплатный сайт с uCoz